Душа и сердце за матчасть! || Семь планет и четыре стихии.
Название: Дождь в Париже
Фандом: D.Gray-man
Герои: Мадарао, Тевак, Токуса (упоминается Говард Линк)
Тема: Стук капель
Объём: 4961 слово (без эпиграфа)
Тип: джен, гет
Рейтинг: PG
Размещение: запрещено.
Саммари: Одно задание до проекта "Третьих", преканон.
Авторские примечания: в тексте использовано стихотворение Шарля Бодлера "Semper eadem".
читать дальше
- Ей пятнадцать лет, - говорит Токуса. - Пятнадцать лет. Они хоть понимают, что это такое?
И припечатывает лишенную особого смысла для постороннего человека речь коротким, веским, злым "сволочи".
Каждое слово, сопровождаемое ударом ладони под древней каменной кладке, разбивается эхом под тяжелыми, мрачными сводами коридора. Каждое - будто бы сосуд из грубого стекла, до краев наполненный ядом.
Каждое слово пораженного возмущения, отчаянной ненависти и вполне праведного гнева.
Мадарао молчит, несмотря на то, что каждое из них будто бы ледяным осколком, тонкой иглой впивается в грудь, а затем в сердце. Кантарелла, "змеиный зуб" Лукреции Борджиа - наверное, на это оно похоже. Яд, медленно проникающий в тело и так же медленно, мучительно растекающийся по венам.
Токуса никогда и никого не щадит. Своих - в том числе.
- И ты молчишь! Всегда молчишь и со всем соглашаешься. «Делать все, как тебе прикажут!» Нет, ты просто им не перечишь. Они купили твою жизнь - тогда, семь лет назад, а сейчас ты им за это благодарен!
Ладонь сжимается в кулак и крепко, с хрустом впечатывается в стену. Разбивая костяшки в кровь, царапая, садня кожу и не чувствуя боли.
Токуса зол, взбешен и полон ненависти, злой горечи, огненного яда. Желания действовать, сделать хоть что-то и в идеале - кого-нибудь убить. В совершенстве того лысеющего старика в одежде архиепископа с заплывшим жиром лицом и маленькими, бегающими глазками. Который, почуяв эту почти звериную ярость, только закипавшую под кожей, улыбнулся в лицо напарнику своей гаденькой, слащавой улыбкой.
Токуса не умеет сдерживать себя - и никогда не умел. Он язвит, если хочет скрыть свое сердце, но есть то время, тот случай, когда на насмешки не остается сил. Когда смывает все эмоции, затапливает все его существо пугающая злость, отталкивающее, страшное бешенство. Гнев в своей самой уродливой форме.
Любовь способна превращать зверей в людей. И наоборот - человека в зверя.
Мадарао знает, что чувство-катализатор этой страшной злости зовется именно этим именем. Именно так и никак иначе. Любит Токуса так же сильно, как и ненавидит – для такого человека как он не существует полутонов, он всегда ходит по очень тонкой грани.
- Какого черта ты молчишь? - голос напряжен точно натянутая струна, но в нем звучат растерянные ноты. - Ведь можно же что-то сделать, а? Ты ведь сделаешь что-нибудь?! Ответь мне, она же твоя сестра в конце-то концов!
Старший только лишь пожимает плечами, устало растирая пальцами виски.
- Поезд отходит через два часа. Передай ей, чтобы собирала вещи, будь так добр.
Сжатая в кулак кисть замирает в нескольких сантиметрах от его лица. Трудно делать вид будто бы ее не замечаешь.
Мадарао молчит, выслушивая упреки и гневные обвинения - просто зная, насколько они бесполезны. Вкрадчиво мягкое "У тебя нет другого выбора" до сих пор звучит в ушах.
Нет. И никогда не было.
Токуса этого не понимает.
- Вот значит как... - он закрывает глаза и, прислонившись спиной к холодному камню, выдержав в молчании несколько минут, начинает говорить зло и горячо, каким-то лихорадочным быстрым шепотом.
"Я надеялся, что никогда этого не увижу. Никогда, слышишь? Цель оправдывает средства? Нет. Нет, и ты сам это знаешь! Тогда какого черта?! Какого черта, Рао?! Лучше бы мы все сдохли той зимою, чем теперь, так... Чем ты думал, что решил, будто сможешь защитить ее от когтей этих иезуитов?! Да ей бы умереть от болезни тогда, чем это... Вот был бы здесь этот клеврет Леверье, он бы здорово разочаровался и в методах, и в церкви, и в Вороне заодно. А тебе все равно, ты теперь со всем смирился, да?"
Отрицательно покачать головой - немое "нет" и больше ни слова. Токусе просто хочется выплеснуть злость на свою беспомощность. А ему самому слишком тошно об этом говорить.
Развернуться и пойти прочь, тяжело впечатывая каблуком каждый шаг в каменные плиты пола.
- Париж стоит мессы?! - кричит ему вслед напарник и эхо гулко разносит его слова по всему коридору. - Не так ли, servo di Dio?!
- Стоит. А месса не стоит и парижской сточной канавы.
"Откуда мы вышли и куда вернемся умирать".
***
"Откуда скорбь твоя? зачем ее волна
Взбегает по скале, чернеющей отвесно?"
- Тоской, доступной всем, загадкой, всем известной,
Исполнена душа, где жатва свершена.
Когда они прибывают в Париж, начинается дождь. Едва лишь удается сойти с поезда и добраться до гостиницы, не попав под него, но по дороге, увидев на небе темные, свинцовые тучи, Тевак недовольно морщится. Ей жалко нового платья и боязно его намочить.
У нее не так уж много радостей от этой поездки. Алое платье с кружевами, очаровательная маленькая шляпка, новые туфли и старый рояль в полузаброшенном доме, где они поселяются два дня спустя. Там есть прислуга - старая горничная, которая никогда не запоминает имена "хозяев" дома, их "легенды" и придуманные родословные. Которая скверно готовит, но может напустить на себя важный вид и недурно сварить утренний кофе. Большему простых "связистов" обучать нет смысла.
Тевак помогает ей на кухне и бессмысленно бродит по дому - из комнаты в комнату, зачем-то пристально изучая каждый угол временного жилья. Забредает в библиотеку, проходит вдоль стеллажей, невесомо проводя рукой по корешкам пыльных книг. Когда Мадарао возвращается, уладив дела, возникшие по прибытию, то находит сестру на диване в гостиной. У огромного окна и с книгой в руке.
Сборник стихов - "Цветы зла", Шарль Бодлер.
Тевак смотрит на него измученным, усталым взглядом и нежно улыбается, откинувшись на подушки. Сбросив мягкие домашние туфли на пол и забравшись с ногами на крохотный диван.
Маленькая, хрупкая, до болезненного бледная. Грациозная, легкая, будто бы вся соткана из тончайшего эфира.
Чтобы быть неземной, ей недостает только пары белых крыльев за спиною.
Погода снова портится и в комнате не хватает дневного света - тяжелые тучи закрыли небо, вечерние сумерки раньше опустились на город. И в полумраке, хлынувшем сквозь огромное, в полстены окно, лицо сестры кажется особенно бледным. Почти белым, светлым пятном.
Они ужинают внизу, на первом этаже. Только вдвоем и - по легкому капризу младшей, при свечах, тихо потрескивающих в запыленном, засаленном подсвечнике. Тевак тихо смеется, заставляя невольно чуть улыбнуться в ответ.
Изящный, но тяжелый канделябр в ее тонких руках не выглядит нелепо. Легкая, точеная фигурка, тонкая талия, белые плечи, мягкие волны чуть вьющихся волос. Не хватает только тонкой шали, накинутой на плечи - для полноты картины. После позднего ужина, подхватив подсвечник и в шутку сделав с ним по комнате два быстрых, вальсирующих круга, Тевак исчезает в недрах особняка. Плотно затворив за собой дверь и оставив брата в полумраке дождливого летнего вечера.
Одного, наедине со своими невеселыми мыслями.
Не поднявшись из-за стола, Мадарао несколько минут сидит, почти не шевелясь, уронив голову на согнутые в локтях руки, спрятав лицо в ладонях.
Из глубины дома до него доносятся тихие звуки музыки. Легкая, тихая мелодия, созвучная мягким покачиваниями лодки на волнах.
Франц Шуберт, этюд. «Auf dem wasser zu singen».
Тевак заняла ту комнату со старым роялем и огромным окном - по собственному желанию, и никто не перечил ей, хотя там немного мебели - почти совсем нет, и это не пристало той роли, которую ей сейчас надлежит играть. Роль тихой, робкой девушки из знатной родовитой семьи. Красавицы, не тронутой развращенностью света.
"Дикий цветок, прекрасная белая роза без шипов. Он любит такое - на этом нужно сыграть" - в памяти старшего до сих пор звучит голос, слащавый точно патока. И громкие, гневные слова Токусы.
Напарник всей душой тогда желал разбить ему лицо - забыв обо всем, захлебнувшись злостью. Но злости мало. Мало ненависти, мало гнева, чтобы хоть что-то изменить.
Дождь усиливается и его шум, стук капель по стеклу почти сливается с легкой цепочкой нот. Мягкий шелест, мокрые улицы, свежий воздух, хлынувший в комнату через открытое окно.
Мадарао закрывает глаза, представляя тонкий силуэт, склонившийся над роялем. Изящные кисти рук, мягкий изгиб спины, царственный наклон головы. Золото мягких кудрей и тонкие пальцы, невесомо порхающие над клавишами.
***
Сдержи свой смех, равно всем милый и понятный,
Как правда горькая, что жизнь - лишь бездна зла;
Пусть смолкнет, милая, твой голос, сердцу внятный,
Чтоб на уста печать безмолвия легла.
Днем он бесцельно бродит по улицам. Один, Тевак остается дома - дождь льет уже четвертый день подряд. Зонт не спасает, плащ намокает насквозь.
Он смотрит с моста Менял как быстро катит свои волны Сена и слушает песню ветра и теплого летнего дождя. Почти с наслаждением подставляя лицо прохладным каплям - разгоряченный, пылающий лоб. Намокшие волосы жадно липнут к коже, лезут в глаза.
В отзвуке дождя для него звучит музыка города - каждый камень в мостовой, скрип проезжающего мимо экипажа, голоса спешащих мимо прохожих. Фоном - мерный, успокаивающий стук капель. За стеной дождя он видит людей - маленькую цветочницу с чайными розами в корзинке, дородного пожилого джентльмена, семейную пару. Улыбающиеся, смеющие лица - нечеткие, расплывающиеся, мелькающие за стеной воды, низвергаемой с небес.
Вечером он, переодетый в неудобный фрак, появляется на вечерах, наносит необходимые визиты в сопровождении другого агента Центра. Танцует на вечере у какой-то потомственной графини с дочкой какой-то там баронессы, которой был представлен совершенно непроизносимым титулом. Говорит дамам дежурные комплименты, мужчинам - дежурные фразы о политике, пьет с ними шампанское, испытывая глубокое отвращение ко всему на свете и к себе самому в том числе.
Он ненавидит это общество, подернутое легким, показным сплином, этой романтической хандрой и меланхолией. Ненавидит седеющих аристократок с вечной мигренью и их дочерей, постоянно находящих в его холодной вежливости и искусственной улыбке что-то привлекательное и манящее. Им он кажется старше лет на десять, хотя ему на самом деле только двадцать лет.
Анна-Мари, хорошенькая девочка, с которой сегодня был последний танец, дочь хозяйки, весь вечер старательно прячет уже изрядно помятое письмо, запечатанное тонкой сургучной печатью и щедро надушенное материнским парфюмом. Легко не замечать умоляющего взгляда, легко самому, будто бы невзначай, касаться клавиш старого инструмента, стоящего в гостиной и воспроизводить начало прилипчивого мотива - того, что тонкой нитью, путеводным огнем ведет чрез дождь и ветер днем, через сумерки и грязные, мокрые улицы ночью.
Он ни черта не смыслит в музыке на самом деле. Он просто помнит прилипчивый мотив и белокурую головку, склонившуюся над белыми и черными клавишами. Он помнит, что точно так же, когда он был ребенком, за роялем играла красивая женщина в белом платье. Эту же самую мелодию, так же легко.
Он помнит, что его жизнь не всегда была выбором между сточной канавой и ладонью, запущенной в чужой карман. Но те воспоминания уже почти совсем стерлись из памяти.
У Тевак нет и их, она помнит только море, колышущееся огнем, и перемазанного копотью и сажей старшего брата. Она не помнит страшного вида обгорелых тел родителей, она помнит только бегство - в ночь, в темноту, прочь от пепелища, прочь от суетящихся там уцелевших слуг и любопытных. Она помнит тучи на небе и дождь, промочивший насквозь ее легкое белое платье. Тяжелый стук капель по листьям деревьев и долгую, страшную дорогу через лес.
Она не помнит даже звучания древней аристократической фамилии. Зато помнит хмурое лицо брата, закаменевшее при виде заголовка в газете на всю ширину первой полосы.
Она не помнит, что означают обрывки вроде "тела детей до сих пор не обнаружены", "скорбящие родственники соберутся, дабы почтить память трагически погибшей четы" и "согласно воле почившего не так давно главы семейства, после смерти сына, наследство отойдет его братьям в порядке очередности". Но помнит дрогнувшие губы, злую, горькую улыбку и непонятное требование, строгий приказ:
"Забудь кто ты такая, забудь, как мы жили раньше. Если кто-то спросит - говори, что у тебя никогда не было семьи. Нам больше нельзя носить это имя. Если хочешь жить - забудь о нем".
И она послушно забывает - сделать это очень легко, если помнить о другом.
Если всегда помнить клятву, обещание: "Не бойся, я буду защищать тебя".
Когда они покидают гостеприимный салон очередной знатной дамы, агент Центра тихо, будто бы боясь произносить это вслух, называет имя "объекта" и осторожно замечает, что на сцену пора выводить женщину. И отшатывается, невольно отводя глаза, когда спутник обжигает его страшным, полубезумным взглядом. Шепчет свои извинения, тут же сбивчиво заявляя «да, да, еще не время», и растворяется в темноте, опустившейся на город, в шуме неутихающего уже четвертый день дождя.
А Мадарао возвращается "домой" - в тот старый, полузаброшенный особняк, в котором никогда не устраивают пышных приемов. Собираясь лечь спать без ужина, предварительно уединившись с небольшим бокалом красного стекла и опорожненной наполовину бутылкой кьянти в своей комнате и напившись, насколько это возможно - на него почти не действует алкоголь. И не важно, какого происхождения - итальянского или французского.
В такой "идеальный план" продолжения вечера не вписывается только свеча на подоконнике - маленький свет, далекий маячок, оставленный специально для него. И приоткрытая дверь в комнату с огромным, в полстены окном, и хрупкая фигурка, свернувшаяся на маленьком диване.
На коленях у Тевак книга - на этот раз потрепанный томик Шекспира. Мадарао совершенно точно уверен, что "тот самый". Тот самый, на первой странице которого сделана "дарственная" - ровным быстрым почерком с красивым, аккуратным наклоном. Тот самый, который младшая сестра вот уже два года таскает с собою - всюду, на любое задание, куда бы только их ни отправили.
Ее самое дорогое сокровище. Потрепанный сборник сонетов с закладкой на двадцать девятом и розой, засушенной на страницах восемьдесят седьмого. Книга, в которой Тевак прячет чужие мысли - четыре длинных письма.
Одно из них она сейчас держит в руках - старое, самое первое, с поблекшими, выцветшими чернилами. То, где строчки чуть размыты в двух местах - по вине их адресата.
Мадарао никогда его не читал, но готов поклясться, что знает оттуда каждое слово. Эту совершенно неподражаемую манеру личного письма - дикой смеси серьезного тона, детской робкой нежности и неопределенности общих фраз.
Письма, которые всегда нужно читать между строк. Письма, которые нужно читать не глазами, а сердцем.
Тевак все это, безусловно, умеет.
Пробка, грубо выдернутая из горлышка, летит на пол. Катится по скрипучему паркету и замирает у дальней ножки дивана. Бокал полон до половины кроваво-красным вином.
Старший опускается рядом, садится прямо на пол, и смотрит - снизу вверх, рассматривая бледное лицо, золотые локоны, изящные плечи, утопающие в батистовом кружеве тонкой ночной рубашки.
Тевак спит здесь, на этом чертовски неудобном диване. Сворачиваясь клубочком, прижимая колени к животу, а к груди - потрепанную книгу. Белая домашняя кошка, золотая змейка. Маленькое существо, дитя человеческое, жаждущее нежной ласки и тихой, заботливой любви.
Тихая, покорная, немногословная. Измученная ожиданием и снедающей душу мучительно сладкой, мечтательной тоской.
Она несчастна, но никогда в этом не признается. Такие как она не любят говорить о тех, кто причинил им боль - тем более, если он сделал это нечаянно, по незнанию или просто по глупости, слепоте. Тем более, если это был любимый человек.
- Двадцать седьмое декабря, - Тевак протягивает ему конверт со штемпелем Ватикана. - Двадцать седьмое декабря. Понимаешь, что это значит? Он больше мне не пишет, Рао.
Мадарао бездумно вертит конверт в пальцах, держа другой рукой бокал и делая глоток.
Ничего другого и ожидать не стоило. Не стоило надеяться, не стоило мечтать.
К некоторому его удивлению, Тевак не плачет, хотя он ясно видит подсохшие дорожки слез на бледном лице сестры. Тевак не плачет - тихо смеется, прижимая книгу к груди.
- Почитать тебе что-нибудь? - в ее голосе с усталостью чудно сплетаются тихие нежные нотки. Приподнявшись на диване, она нежно треплет тонкой рукой непослушные волосы старшего брата.
- Да, пожалуй. Будь так добра.
- Скажи мне номер.
- Шестьдесят шестой сонет.
Дождь за окном все так же не умолкает.
***
Ты знаешь ли, дитя, чье сердце полно света
И чьи улыбчивы невинные уста,-
Что Смерть хитрей, чем Жизнь, плетет свои тенета?
Но пусть мой дух пьянит и ложная мечта!
И пусть утонет взор в твоих очах лучистых,
Вкушая долгий сон во мгле ресниц тенистых.
Тевак весь день с самого утра крутится перед зеркалом небольшого трюмо, перебирая украшения, разложенные на туалетном столике и постоянно требуя у старой Жанны ле Санжин - так зовут ту единственную горничную, что присматривает за домом, то зонт, то легкую накидку, то помощи в поиске своих туфель. Она радуется как малое дитя новой искусной игрушке каждой брошке или заколке, извлеченной на свет из недр перламутровой шкатулки. Ее тонкие пальцы держат каждое украшение так, будто бы янтарь, изумруд или аметист в золотой оправе - каждый камень, на самом деле живое существо, которое ей боязно даже просто потревожить дыханием.
Старуха Жанна ворчит и требует, чтобы девочка не вертелась - морщинистые старушечьи руки с трудом удерживают щетку для волос, сооружая замысловатую прическу, осторожно заплетая вьющиеся, непослушные локоны. Тевак смеется и в шутку ловит ее ладони, чуть откидывая голову назад.
Она не так-то легко сходится с людьми, но перед этой старой женщиной почему-то пожелала предстать открытой - как на ладони. Она ее не боится, она ей доверяет. Может быть, потому морщинистые теплые ладони, пахнущие кухней, приправами и мылом, напоминают ей смуглые ласковые руки старой няни, наполовину креолки, когда-то давно, десять лет назад, игравшей с Тевак на своих коленях и точно так же, расчесывавшей копну мягких, шелковистых волос.
У Мадарао, наблюдающего от раскрытого окна за этой идиллией, старуха Жанна вызывает другие воспоминания - прямо противоположенные светлой улыбке Тевак сердитые морщины на лбу. Такие же ладони - загрубевшие, широкие, с длинными, кажущимися крючковатыми пальцами, были у одной хозяйки maison de tolérance, отвратительной старухи, от которой пахло луком и гнилью, а беззубый рот искажала жуткая усмешка. Сейчас, когда руки старой Жанны перебирают золотистые локоны его сестры, Мадарао кажется, что он опять оказался в старом кошмаре.
Он внутренне чувствует, что сюжет их с сестрой жизни идет по спирали.
И на миг перед его глазами встают улицы другого города, такой же теплый летний вечер и собирающаяся в небе гроза. Узкие переулки, тяжелая, давящая духота и сбитое надрывное дыхание в горле. Ленточка, крепко зажатая в грязной руке и страх в сердце, которое точно большая красная птица надрывно колотится в клетке ребер его груди. Мальчишка в потрепанной курточке, насмешливо окликнувший его с огромной бочки, прислоненной к стене соседнего дома из красного кирпича...
Несчастье сближает. Забавно, что на улицах еще сохранилась каким-то чудом та жалкая крупица участия, даже призраку которой нет места в высшем свете.
Старший часто вспоминает те уроки, что были преподнесены улицей. И те, что взрослые дали ему намного раньше. О человеческой злобе и жадности. О зависти и жестокости. О похоти и гордыне.
Они не смогли заставить его преисполнится отвращением к жизни, но научили не бояться смерти. Смерти, боли, небытия. "Не надейся - не умрешь. Только кажется, что это так легко..."
Он никогда не верил людям и никогда не ждал от них лучшего, большего, чем вообще может дать человеческая природа. О, у него было время изучить ее если не досконально, то уж точно - неплохо. У него было немало примеров, прошедших перед глазами.
Богатый аристократ, ради еще более больших денег решившийся на убийство родного брата и его семьи. Молодой жены - доброй, красивой, кроткой женщины и двоих детей - мальчика и девочки, тела которых так и не нашли на пепелище родового гнезда. Пожар уничтожил улики, но не свидетелей маленькой трагедии и старшему, несмотря на заглушенную годами жажду мести, доставлял некоторую злую радость тот факт, что до конца своих дней дядя по отцовской линии не будет спать спокойно, ожидая возмездия. Зная, что где-то по миру бродит мальчишка с взрослыми не по годам глазами, который видел в ту ночь его лицо и кровь на его руках. Который никому не расскажет, но который знает, просто знает о смертном грехе.
Иногда ожидание кары намного страшнее ее самой.
Вспоминая об этом, старший думает, что в его случае, он будет сам себе и судья, и исполнитель приговора.
Тонкая нитка речного жемчуга обвивает нежную белую шейку Тевак. Волосы убраны в затейливую прическу, и кроме жемчужной нити да легкой сеточки, которой подхвачены золотые локоны, на девушке нет никаких украшений. Скромно, почти бедно, но это будет благосклонно принято за стыдливую скромность, неопытность юной красавицы. Девственную чистоту и очаровательную бесхитростность, наивность юных лет.
- Она затмит собою любой бриллиант, - довольно хмыкает ле Санжин, любуясь чужим отражением в зеркале. - Ни к чему ей побрякушки. Да и румяна тоже не нужны, пожалуй.
Когда Тевак поднимает глаза на старшего брата - как бы спрашивая "Действительно так? А что же ты скажешь?", Мадарао хочется выйти из комнаты, громко хлопнув дверью - так, чтобы с потолка обвалился значительный кусок штукатурки и задрожали стекла шкафа с посудой на первом этаже. Уйти и, не говоря ни слова, потратить последние деньги на два билета - хоть в Новый Свет, но лишь бы подальше отсюда. Прочь от агентов Штаба и разведсети Центрального бюро. Прочь от этого проклятого задания, от этой мерзости и грязи. Прочь от своей судьбы.
Он колеблется пару минут, прежде чем улыбнуться в ответ - "Прекрасно выглядишь" и протянуть ей пару тонких, светлых перчаток - "Носи и не снимай весь вечер" и легкий, простенький веер. Он знает, что есть способ отсрочить и избежать неизбежное.
Но и Тевак знает, зачем он взял ее с собою. Зачем его просто заставили ее взять. Знает и старшему кажется, что она уже смирилась с тем, какую роль отводили и отводят женщинам в ордене-организации, что продолжает старые добрые традиции иезуитов.
Вовсе не сосуд со всей земной скверной - оружие. Сильнейшее оружие на земле, прекрасный клинок и самая лучшая дипломатия.
Цель оправдывает средства и с этим согласен практически каждый - пока "средствами" не становится что-то важное и дорогое. Кто-то важный и дорогой.
И потому мириться с этим иезуитским постулатом Мадарао не желает.
Все идет по спирали и все сложнее с каждым витком.
Маленькая сестра только кажется ребенком - все они давно на самом деле перестали быть детьми. Не снаружи, но внутри - в сердце и разуме.
У Тевак хрупкое, еще не оформившееся до конца тело девочки-подростка, но ей подвластна мягкая, кошачья грация и чарующий блеск глубоких темных глаз. Игра, кокетство в сочетании с нежной робостью. Легкое дыхание юности, легкий шаг по надраенному до блеска полу чужой гостиной. Тонкая талия, собственнически обхваченная в вальсе чужою рукой.
Весь вечер она носит белые перчатки до локтя - не снимая, как и велел старший брат и Мадарао кажется, что тонкая ткань защищает нежную, светлую кожу от прикосновений жарких мужских ладоней, которые было бы очень трудно смыть, вытравить из памяти.
Почему-то ему от этого легче.
От его сестры сейчас не требуется многого - только танцевать, очаровательно улыбаться и терпеть чужие прикосновения.
Старший гадает, так ли это легко ей дается, как выглядит.
Не легко, совсем нет. Только он видит не легкость, а измученность в нежной улыбке, усталость в каждом шаге, в каждом движении тонкой фигурки.
Мыслями Тевак сейчас не здесь - на чужом балу, а далеко в Риме. И руки, которые касаются ее, в ее маленьком иллюзорном мире принадлежат совсем другому человеку. Тому, память о ком она хранит в затасканном томике Шекспира.
Мадарао читает ее точно раскрытую книгу. Быстрый поворот головы, легкая - жертвенная улыбка. Добровольная жертва, измученная и усталая.
Тевак - девочка, маленькая девочка - не ребенок, подросток. Кто в ее возрасте, получая все - любовь, ласку, защиту, внимание, и Бог весть каким образом начитавшись поэтов Возрождения при этом, не начинал смотреть на все иначе?
Дружба между мужчиной женщиной все равно что два монастыря - мужской и женский, друг напротив друга. Даже если ничего не происходит - что-то уже есть.
Она не виновата в этом. Не виноват и забавный, добрый и строгий светловолосый мальчишка, ровесник Мадарао, которого Тевак когда-то тоже называла братом. К которому сейчас устремлены ее мысли, ее воспоминания, ее мечты. Тихое "Забери меня отсюда, забери меня из этого кошмара" никогда не будет сказано брату - только ему. Перед старшим рано повзрослевшая девочка-женщина будет неизменно представать ласковой, нежной, все понимающей и покорной ему и судьбе. Ни о чем не попросит, слова не скажет поперек. Если он по приказу сверху пошлет ее в особняк к тому виконту с бегающим взглядом старого сатира и неиссякаемым потоком сальных шуток – с совершенно недвусмысленной формулировкой действий, она не станет перечить. Покорно пойдет - без слез, с улыбкой - "я взрослая, я же все понимаю".
Если больно - пусть будет больнее. Боль - доказательство того, что ты еще жив. Это она хорошо усвоила еще с тренировок.
Ей сейчас очень больно выбираться из-под обломков своего стеклянного замка. Но забываться таким образом - не выход. Кто знает, может быть потом окажется возможным все изменить, повернуть вспять? Вернуть?
Если сейчас не совершить непоправимых ошибок.
К черту Париж. Он, быть может, и стоит мессы, но никак не Девы Марии. Его собственной маленькой Пречистой.
У Тевак своя маленькая трагедия, у него своя. Со всеми своими бедами и горестями, детскими обидами и жалобами сестра всегда раньше бежала к нему. Мадарао хорошо помнит зареванное личико, утыкающееся в складки его плаща на груди. У нее не было человека ближе и дороже, не было другого поверенного всех сокровенных тайн из самых дальних уголков ее нежного сердца.
Теперь иначе. Согласившись на это задание, уже одним своим приездом в Париж, он ее предал. Предал ее доверие тем, что позволил только на миг усомнится в нем. Дал повод к этому.
И поэтому на первом этаже старого особняка, ле Санжин ворошит в камине кочергой пылающую бумагу - черновик длинного письма, которое никогда не получит адресат. Четыре листа, исписанные прыгающими строчками, дрожащей девичьей рукой. Письмо, где каждое слово, наполненное безысходностью, буквально кричит о помощи. Не чернилами - кровью сердца.
Мадарао горько усмехается, вспоминая.
Если бы у Тевак хватило сил и отчаянья его отправить, то адресат бы был в Париже с первым же поездом. Бросил бы все и примчался по первому зову, отчаянному крику, жалобной мольбе, забыв про долгих четыре письма нелепых объяснений. Не выдержал бы, рыцарь.
Но Тевак просто предпочла не создавать никому проблем. Сломлена окончательно, окончательно смирилась или все еще во что-то верит - даже уже не так важно.
Важно, что все еще можно исправить.
К черту Париж и к черту мессу. "Рекомендации" кардинала он никогда всерьез не воспринимал и тем более никогда не собирался исполнять, Токуса, Тевак, Говард Линк могут спать спокойно. Его маленькой сестре не о чем волноваться - брат поклялся ее защищать и держит слово. А за этот вечер, за игру, где она сыграла роль приманки, наживки, он еще успеет попросить прощения.
И будет прощен.
- У вас очаровательная спутница, - слащаво улыбается "старый сатир", из которого надо вытянуть информацию во что бы то ни стало. - Надеюсь, она еще удостоит нас своим вниманием?
- Разумеется. Если вы не запамятовали о том, что у нас с вами еще есть дела.
Он уходит из особняка рано утром - в дождь, который, кажется, собирается утопить старый город. Будто бы маленькая копия библейского потопа. Мадарао смеется в ответ на воркотню ле Санжин и покидает их сумрачный "ковчег" даже не взяв с собой зонта.
С легким сердцем, открытым Богу и судьбе, к ней навстречу.
Небеса разверзлись, низвергая на землю потоки воды. Воспаленные как зараженная рана, полные тяжелых, свинцовых туч. Дождь яростно выстукивает на камнях мостовой песню бури. Прохожих практически нет - все попрятались по домам.
В такую погоду аристократу надо сидеть у огня с теплым пледом на коленях, томиком Горация в руках и коньяком на серебряном подносе. Простому, но состоятельному смертному - греться у камелька и есть свой сытный завтрак, предвкушая долгий сон после еды. Бродяге-бедняку - искать место в ночлежке потеплее.
Он ни то, ни другое, ни третье и его ждет нескончаемый шум дождя, стена ливня, обрушенная на город небесами. Как в легенде про покров Девы Марии, да только скрывающая не святую невинность, а тяжесть самого страшного смертного греха. Это ничего, ведь сейчас цель оправдывает средства.
- Блаженная Дева Мария, прости мне мои грехи.
Струи теплого дождя слепят глаза, бьют по лицу, стекают за отворот плаща. Одежда быстро намокает насквозь и неудобно сковывает движения, но Мадарао этого не замечает. Выплывет когда-нибудь правда об этом дождливом утре или нет - даже это сейчас его мало волнует.
Он знает как разрубить Гордиев узел, затянувший скользящую петлю вокруг тонкой, нежной белой шейки сестры и его собственных рук. И ему абсолютно все равно, что ему за это будет. За серьезный проступок, за шаг прямо противоречащий интересам Центра. За безумный поступок, цена которому - человеческая жизнь.
Ему плевать на все интриги святых отцов, не желающих платить из освященного кармана. На череду продуманных ими ходов, которую так легко оборвать одним ударом мизерикорда.
Дождь смывает потеки крови с мощеной камнем дороги, а бурлящие воды Сены милостиво принимают сброшенный с моста труп. Его обнаружат дальше по течению и то не сразу - несколько дней спустя, скорее всего. В карманах у несчастного не окажется ни одной ценной вещи и полицейским куда как просто будет все списать на ограбление. Страшная досадная случайность, такое случается.
Центр лишился одного из своих потенциальных осведомителей, которому скупые предпочли платить не деньгами, а женским телом.
И даже если тонкая нить приведет ищеек к старому особняку - там уже не найдут никого, кроме полуглухой ле Санжин, что смотрит за домом в отсутствие старого хозяина. Нет, у него никогда не было молодых наследников, верно путаете что-то, никто не приезжал.
Вот так вот просто. Выждать положенные два дня, получить телеграмму с приказом возвращаться - в Штабе не любят излишних трат казенных денег, и дело сделано. Приятную поездку в древний город и несколько дней в высшем обществе можно считать за отпуск, которого у них не бывает никогда.
Избавившись от тела, он точно пьяный бродит под дождем - по городу, проходя на Сите по Ноттердамскому мосту. Зачем-то забредая в собор и пристально рассматривая его цветные витражи, омытые водой тела скалящихся в злобной усмешке химер и горгулий.
В голове нет ни единой мысли, нет ни желания помолиться, ни прильнуть пылающим лбом к холодной решетке исповедальни. Он потерян и опустошен, кажется, тело еще никогда не было таким легким и таким тяжелым одновременно - пустота в голове и ноги, точно налитые свинцом.
Но в музыке дождя будто бы все чудится легкий, ненавязчивый мотив баркаролы, извлекаемый из черных и белых клавиш рояля. Тонкая нить, путеводная нить Ариадны через однообразный шум летнего ливня. Специально. Для него.
Мадарао следует за этой нитью, цепочкой призрачных звуков, остановившись лишь однажды - около небольшого навеса, под которым прячется от дождя маленькая цветочница со своей корзинкой роз. Она испуганно вздрагивает, приняв его сперва за подвыпившего повесу - чем иначе объяснить лихорадочный блеск в глазах, но быстро успокаивается при блеске золотых монет. Старательно перерывает свою корзинку, отыскивая самый пышный и самый красивый цветок.
- Pour votre chéri?
- Pour le plus beau sur terre.*
Тевак спит на своем неудобном диване не переодевшись с вечера и страшно измяв свое пышное алое платье. Письма и засушенные лепестки, бережно хранимые ее драгоценным Шекспиром, разлетелись по комнате, беспорядочно рассыпаны по полу. Книгу она по-прежнему крепко прижимает к груди.
Впервые за долгое время он будит сестру поцелуем - едва касаясь твердыми, холодными губами нежного, родного лица. Тевак просыпается мгновенно и тянется к нему, не обращая внимания на промокшую до нитки одежду. Смеется, запуская в мокрые, взъерошенные волосы тонкие пальцы и нежно отвечая на утренний поцелуй.
- Где ты так вымок? Куда ты уходил? И почему не разбудил меня? - она умудряется буквально забросать старшего брата вопросами.
- Помедленней, пожалуйста, - Мадарао шутя поднимает ладони в сдающемся жесте. - Не все и сразу.
И опустившись рядом, на край дивана, негромко говорит, что все хорошо, все в порядке.
Что больше ее никто не коснется, что больше ей не надо играть и притворяться превозмогая отвращение и стыд, произносить не надо - Тевак понимает его без лишних слов, неосознанно крепко сжимая в ладонях стебелек большой белой розы.
Можно не опасаться старой ле Санжин, которая может что-то подслушать. Теперь можно вообще не думать ни о чем.
Он выполнил клятву, он сдержал обещание.
Тевак устало опускает голову к нему на грудь и обещает после завтрака сыграть что-нибудь из Шопена.
В огромное в полстены окно бьет сноп солнечного света – дождь над Парижем, наконец, прекратился.
*- "Для вашей милой?"
- "Для самой прекрасной на земле".
Фандом: D.Gray-man
Герои: Мадарао, Тевак, Токуса (упоминается Говард Линк)
Тема: Стук капель
Объём: 4961 слово (без эпиграфа)
Тип: джен, гет
Рейтинг: PG
Размещение: запрещено.
Саммари: Одно задание до проекта "Третьих", преканон.
Авторские примечания: в тексте использовано стихотворение Шарля Бодлера "Semper eadem".
читать дальше
Ты не слышала дождь, ты клубочком свернулась и спишь.
Я смотрел на тебя, но нарушить твой сон не посмел.
Лишь химеры с усмешкой глядели на чистый Париж,
И стекала ручьями вода с их уродливых тел.
© Хельга Эн-Кенти "Дождь в Париже"
Я смотрел на тебя, но нарушить твой сон не посмел.
Лишь химеры с усмешкой глядели на чистый Париж,
И стекала ручьями вода с их уродливых тел.
© Хельга Эн-Кенти "Дождь в Париже"
- Ей пятнадцать лет, - говорит Токуса. - Пятнадцать лет. Они хоть понимают, что это такое?
И припечатывает лишенную особого смысла для постороннего человека речь коротким, веским, злым "сволочи".
Каждое слово, сопровождаемое ударом ладони под древней каменной кладке, разбивается эхом под тяжелыми, мрачными сводами коридора. Каждое - будто бы сосуд из грубого стекла, до краев наполненный ядом.
Каждое слово пораженного возмущения, отчаянной ненависти и вполне праведного гнева.
Мадарао молчит, несмотря на то, что каждое из них будто бы ледяным осколком, тонкой иглой впивается в грудь, а затем в сердце. Кантарелла, "змеиный зуб" Лукреции Борджиа - наверное, на это оно похоже. Яд, медленно проникающий в тело и так же медленно, мучительно растекающийся по венам.
Токуса никогда и никого не щадит. Своих - в том числе.
- И ты молчишь! Всегда молчишь и со всем соглашаешься. «Делать все, как тебе прикажут!» Нет, ты просто им не перечишь. Они купили твою жизнь - тогда, семь лет назад, а сейчас ты им за это благодарен!
Ладонь сжимается в кулак и крепко, с хрустом впечатывается в стену. Разбивая костяшки в кровь, царапая, садня кожу и не чувствуя боли.
Токуса зол, взбешен и полон ненависти, злой горечи, огненного яда. Желания действовать, сделать хоть что-то и в идеале - кого-нибудь убить. В совершенстве того лысеющего старика в одежде архиепископа с заплывшим жиром лицом и маленькими, бегающими глазками. Который, почуяв эту почти звериную ярость, только закипавшую под кожей, улыбнулся в лицо напарнику своей гаденькой, слащавой улыбкой.
Токуса не умеет сдерживать себя - и никогда не умел. Он язвит, если хочет скрыть свое сердце, но есть то время, тот случай, когда на насмешки не остается сил. Когда смывает все эмоции, затапливает все его существо пугающая злость, отталкивающее, страшное бешенство. Гнев в своей самой уродливой форме.
Любовь способна превращать зверей в людей. И наоборот - человека в зверя.
Мадарао знает, что чувство-катализатор этой страшной злости зовется именно этим именем. Именно так и никак иначе. Любит Токуса так же сильно, как и ненавидит – для такого человека как он не существует полутонов, он всегда ходит по очень тонкой грани.
- Какого черта ты молчишь? - голос напряжен точно натянутая струна, но в нем звучат растерянные ноты. - Ведь можно же что-то сделать, а? Ты ведь сделаешь что-нибудь?! Ответь мне, она же твоя сестра в конце-то концов!
Старший только лишь пожимает плечами, устало растирая пальцами виски.
- Поезд отходит через два часа. Передай ей, чтобы собирала вещи, будь так добр.
Сжатая в кулак кисть замирает в нескольких сантиметрах от его лица. Трудно делать вид будто бы ее не замечаешь.
Мадарао молчит, выслушивая упреки и гневные обвинения - просто зная, насколько они бесполезны. Вкрадчиво мягкое "У тебя нет другого выбора" до сих пор звучит в ушах.
Нет. И никогда не было.
Токуса этого не понимает.
- Вот значит как... - он закрывает глаза и, прислонившись спиной к холодному камню, выдержав в молчании несколько минут, начинает говорить зло и горячо, каким-то лихорадочным быстрым шепотом.
"Я надеялся, что никогда этого не увижу. Никогда, слышишь? Цель оправдывает средства? Нет. Нет, и ты сам это знаешь! Тогда какого черта?! Какого черта, Рао?! Лучше бы мы все сдохли той зимою, чем теперь, так... Чем ты думал, что решил, будто сможешь защитить ее от когтей этих иезуитов?! Да ей бы умереть от болезни тогда, чем это... Вот был бы здесь этот клеврет Леверье, он бы здорово разочаровался и в методах, и в церкви, и в Вороне заодно. А тебе все равно, ты теперь со всем смирился, да?"
Отрицательно покачать головой - немое "нет" и больше ни слова. Токусе просто хочется выплеснуть злость на свою беспомощность. А ему самому слишком тошно об этом говорить.
Развернуться и пойти прочь, тяжело впечатывая каблуком каждый шаг в каменные плиты пола.
- Париж стоит мессы?! - кричит ему вслед напарник и эхо гулко разносит его слова по всему коридору. - Не так ли, servo di Dio?!
- Стоит. А месса не стоит и парижской сточной канавы.
"Откуда мы вышли и куда вернемся умирать".
***
"Откуда скорбь твоя? зачем ее волна
Взбегает по скале, чернеющей отвесно?"
- Тоской, доступной всем, загадкой, всем известной,
Исполнена душа, где жатва свершена.
Когда они прибывают в Париж, начинается дождь. Едва лишь удается сойти с поезда и добраться до гостиницы, не попав под него, но по дороге, увидев на небе темные, свинцовые тучи, Тевак недовольно морщится. Ей жалко нового платья и боязно его намочить.
У нее не так уж много радостей от этой поездки. Алое платье с кружевами, очаровательная маленькая шляпка, новые туфли и старый рояль в полузаброшенном доме, где они поселяются два дня спустя. Там есть прислуга - старая горничная, которая никогда не запоминает имена "хозяев" дома, их "легенды" и придуманные родословные. Которая скверно готовит, но может напустить на себя важный вид и недурно сварить утренний кофе. Большему простых "связистов" обучать нет смысла.
Тевак помогает ей на кухне и бессмысленно бродит по дому - из комнаты в комнату, зачем-то пристально изучая каждый угол временного жилья. Забредает в библиотеку, проходит вдоль стеллажей, невесомо проводя рукой по корешкам пыльных книг. Когда Мадарао возвращается, уладив дела, возникшие по прибытию, то находит сестру на диване в гостиной. У огромного окна и с книгой в руке.
Сборник стихов - "Цветы зла", Шарль Бодлер.
Тевак смотрит на него измученным, усталым взглядом и нежно улыбается, откинувшись на подушки. Сбросив мягкие домашние туфли на пол и забравшись с ногами на крохотный диван.
Маленькая, хрупкая, до болезненного бледная. Грациозная, легкая, будто бы вся соткана из тончайшего эфира.
Чтобы быть неземной, ей недостает только пары белых крыльев за спиною.
Погода снова портится и в комнате не хватает дневного света - тяжелые тучи закрыли небо, вечерние сумерки раньше опустились на город. И в полумраке, хлынувшем сквозь огромное, в полстены окно, лицо сестры кажется особенно бледным. Почти белым, светлым пятном.
Они ужинают внизу, на первом этаже. Только вдвоем и - по легкому капризу младшей, при свечах, тихо потрескивающих в запыленном, засаленном подсвечнике. Тевак тихо смеется, заставляя невольно чуть улыбнуться в ответ.
Изящный, но тяжелый канделябр в ее тонких руках не выглядит нелепо. Легкая, точеная фигурка, тонкая талия, белые плечи, мягкие волны чуть вьющихся волос. Не хватает только тонкой шали, накинутой на плечи - для полноты картины. После позднего ужина, подхватив подсвечник и в шутку сделав с ним по комнате два быстрых, вальсирующих круга, Тевак исчезает в недрах особняка. Плотно затворив за собой дверь и оставив брата в полумраке дождливого летнего вечера.
Одного, наедине со своими невеселыми мыслями.
Не поднявшись из-за стола, Мадарао несколько минут сидит, почти не шевелясь, уронив голову на согнутые в локтях руки, спрятав лицо в ладонях.
Из глубины дома до него доносятся тихие звуки музыки. Легкая, тихая мелодия, созвучная мягким покачиваниями лодки на волнах.
Франц Шуберт, этюд. «Auf dem wasser zu singen».
Тевак заняла ту комнату со старым роялем и огромным окном - по собственному желанию, и никто не перечил ей, хотя там немного мебели - почти совсем нет, и это не пристало той роли, которую ей сейчас надлежит играть. Роль тихой, робкой девушки из знатной родовитой семьи. Красавицы, не тронутой развращенностью света.
"Дикий цветок, прекрасная белая роза без шипов. Он любит такое - на этом нужно сыграть" - в памяти старшего до сих пор звучит голос, слащавый точно патока. И громкие, гневные слова Токусы.
Напарник всей душой тогда желал разбить ему лицо - забыв обо всем, захлебнувшись злостью. Но злости мало. Мало ненависти, мало гнева, чтобы хоть что-то изменить.
Дождь усиливается и его шум, стук капель по стеклу почти сливается с легкой цепочкой нот. Мягкий шелест, мокрые улицы, свежий воздух, хлынувший в комнату через открытое окно.
Мадарао закрывает глаза, представляя тонкий силуэт, склонившийся над роялем. Изящные кисти рук, мягкий изгиб спины, царственный наклон головы. Золото мягких кудрей и тонкие пальцы, невесомо порхающие над клавишами.
***
Сдержи свой смех, равно всем милый и понятный,
Как правда горькая, что жизнь - лишь бездна зла;
Пусть смолкнет, милая, твой голос, сердцу внятный,
Чтоб на уста печать безмолвия легла.
Днем он бесцельно бродит по улицам. Один, Тевак остается дома - дождь льет уже четвертый день подряд. Зонт не спасает, плащ намокает насквозь.
Он смотрит с моста Менял как быстро катит свои волны Сена и слушает песню ветра и теплого летнего дождя. Почти с наслаждением подставляя лицо прохладным каплям - разгоряченный, пылающий лоб. Намокшие волосы жадно липнут к коже, лезут в глаза.
В отзвуке дождя для него звучит музыка города - каждый камень в мостовой, скрип проезжающего мимо экипажа, голоса спешащих мимо прохожих. Фоном - мерный, успокаивающий стук капель. За стеной дождя он видит людей - маленькую цветочницу с чайными розами в корзинке, дородного пожилого джентльмена, семейную пару. Улыбающиеся, смеющие лица - нечеткие, расплывающиеся, мелькающие за стеной воды, низвергаемой с небес.
Вечером он, переодетый в неудобный фрак, появляется на вечерах, наносит необходимые визиты в сопровождении другого агента Центра. Танцует на вечере у какой-то потомственной графини с дочкой какой-то там баронессы, которой был представлен совершенно непроизносимым титулом. Говорит дамам дежурные комплименты, мужчинам - дежурные фразы о политике, пьет с ними шампанское, испытывая глубокое отвращение ко всему на свете и к себе самому в том числе.
Он ненавидит это общество, подернутое легким, показным сплином, этой романтической хандрой и меланхолией. Ненавидит седеющих аристократок с вечной мигренью и их дочерей, постоянно находящих в его холодной вежливости и искусственной улыбке что-то привлекательное и манящее. Им он кажется старше лет на десять, хотя ему на самом деле только двадцать лет.
Анна-Мари, хорошенькая девочка, с которой сегодня был последний танец, дочь хозяйки, весь вечер старательно прячет уже изрядно помятое письмо, запечатанное тонкой сургучной печатью и щедро надушенное материнским парфюмом. Легко не замечать умоляющего взгляда, легко самому, будто бы невзначай, касаться клавиш старого инструмента, стоящего в гостиной и воспроизводить начало прилипчивого мотива - того, что тонкой нитью, путеводным огнем ведет чрез дождь и ветер днем, через сумерки и грязные, мокрые улицы ночью.
Он ни черта не смыслит в музыке на самом деле. Он просто помнит прилипчивый мотив и белокурую головку, склонившуюся над белыми и черными клавишами. Он помнит, что точно так же, когда он был ребенком, за роялем играла красивая женщина в белом платье. Эту же самую мелодию, так же легко.
Он помнит, что его жизнь не всегда была выбором между сточной канавой и ладонью, запущенной в чужой карман. Но те воспоминания уже почти совсем стерлись из памяти.
У Тевак нет и их, она помнит только море, колышущееся огнем, и перемазанного копотью и сажей старшего брата. Она не помнит страшного вида обгорелых тел родителей, она помнит только бегство - в ночь, в темноту, прочь от пепелища, прочь от суетящихся там уцелевших слуг и любопытных. Она помнит тучи на небе и дождь, промочивший насквозь ее легкое белое платье. Тяжелый стук капель по листьям деревьев и долгую, страшную дорогу через лес.
Она не помнит даже звучания древней аристократической фамилии. Зато помнит хмурое лицо брата, закаменевшее при виде заголовка в газете на всю ширину первой полосы.
Она не помнит, что означают обрывки вроде "тела детей до сих пор не обнаружены", "скорбящие родственники соберутся, дабы почтить память трагически погибшей четы" и "согласно воле почившего не так давно главы семейства, после смерти сына, наследство отойдет его братьям в порядке очередности". Но помнит дрогнувшие губы, злую, горькую улыбку и непонятное требование, строгий приказ:
"Забудь кто ты такая, забудь, как мы жили раньше. Если кто-то спросит - говори, что у тебя никогда не было семьи. Нам больше нельзя носить это имя. Если хочешь жить - забудь о нем".
И она послушно забывает - сделать это очень легко, если помнить о другом.
Если всегда помнить клятву, обещание: "Не бойся, я буду защищать тебя".
Когда они покидают гостеприимный салон очередной знатной дамы, агент Центра тихо, будто бы боясь произносить это вслух, называет имя "объекта" и осторожно замечает, что на сцену пора выводить женщину. И отшатывается, невольно отводя глаза, когда спутник обжигает его страшным, полубезумным взглядом. Шепчет свои извинения, тут же сбивчиво заявляя «да, да, еще не время», и растворяется в темноте, опустившейся на город, в шуме неутихающего уже четвертый день дождя.
А Мадарао возвращается "домой" - в тот старый, полузаброшенный особняк, в котором никогда не устраивают пышных приемов. Собираясь лечь спать без ужина, предварительно уединившись с небольшим бокалом красного стекла и опорожненной наполовину бутылкой кьянти в своей комнате и напившись, насколько это возможно - на него почти не действует алкоголь. И не важно, какого происхождения - итальянского или французского.
В такой "идеальный план" продолжения вечера не вписывается только свеча на подоконнике - маленький свет, далекий маячок, оставленный специально для него. И приоткрытая дверь в комнату с огромным, в полстены окном, и хрупкая фигурка, свернувшаяся на маленьком диване.
На коленях у Тевак книга - на этот раз потрепанный томик Шекспира. Мадарао совершенно точно уверен, что "тот самый". Тот самый, на первой странице которого сделана "дарственная" - ровным быстрым почерком с красивым, аккуратным наклоном. Тот самый, который младшая сестра вот уже два года таскает с собою - всюду, на любое задание, куда бы только их ни отправили.
Ее самое дорогое сокровище. Потрепанный сборник сонетов с закладкой на двадцать девятом и розой, засушенной на страницах восемьдесят седьмого. Книга, в которой Тевак прячет чужие мысли - четыре длинных письма.
Одно из них она сейчас держит в руках - старое, самое первое, с поблекшими, выцветшими чернилами. То, где строчки чуть размыты в двух местах - по вине их адресата.
Мадарао никогда его не читал, но готов поклясться, что знает оттуда каждое слово. Эту совершенно неподражаемую манеру личного письма - дикой смеси серьезного тона, детской робкой нежности и неопределенности общих фраз.
Письма, которые всегда нужно читать между строк. Письма, которые нужно читать не глазами, а сердцем.
Тевак все это, безусловно, умеет.
Пробка, грубо выдернутая из горлышка, летит на пол. Катится по скрипучему паркету и замирает у дальней ножки дивана. Бокал полон до половины кроваво-красным вином.
Старший опускается рядом, садится прямо на пол, и смотрит - снизу вверх, рассматривая бледное лицо, золотые локоны, изящные плечи, утопающие в батистовом кружеве тонкой ночной рубашки.
Тевак спит здесь, на этом чертовски неудобном диване. Сворачиваясь клубочком, прижимая колени к животу, а к груди - потрепанную книгу. Белая домашняя кошка, золотая змейка. Маленькое существо, дитя человеческое, жаждущее нежной ласки и тихой, заботливой любви.
Тихая, покорная, немногословная. Измученная ожиданием и снедающей душу мучительно сладкой, мечтательной тоской.
Она несчастна, но никогда в этом не признается. Такие как она не любят говорить о тех, кто причинил им боль - тем более, если он сделал это нечаянно, по незнанию или просто по глупости, слепоте. Тем более, если это был любимый человек.
- Двадцать седьмое декабря, - Тевак протягивает ему конверт со штемпелем Ватикана. - Двадцать седьмое декабря. Понимаешь, что это значит? Он больше мне не пишет, Рао.
Мадарао бездумно вертит конверт в пальцах, держа другой рукой бокал и делая глоток.
Ничего другого и ожидать не стоило. Не стоило надеяться, не стоило мечтать.
К некоторому его удивлению, Тевак не плачет, хотя он ясно видит подсохшие дорожки слез на бледном лице сестры. Тевак не плачет - тихо смеется, прижимая книгу к груди.
- Почитать тебе что-нибудь? - в ее голосе с усталостью чудно сплетаются тихие нежные нотки. Приподнявшись на диване, она нежно треплет тонкой рукой непослушные волосы старшего брата.
- Да, пожалуй. Будь так добра.
- Скажи мне номер.
- Шестьдесят шестой сонет.
Дождь за окном все так же не умолкает.
***
Ты знаешь ли, дитя, чье сердце полно света
И чьи улыбчивы невинные уста,-
Что Смерть хитрей, чем Жизнь, плетет свои тенета?
Но пусть мой дух пьянит и ложная мечта!
И пусть утонет взор в твоих очах лучистых,
Вкушая долгий сон во мгле ресниц тенистых.
Тевак весь день с самого утра крутится перед зеркалом небольшого трюмо, перебирая украшения, разложенные на туалетном столике и постоянно требуя у старой Жанны ле Санжин - так зовут ту единственную горничную, что присматривает за домом, то зонт, то легкую накидку, то помощи в поиске своих туфель. Она радуется как малое дитя новой искусной игрушке каждой брошке или заколке, извлеченной на свет из недр перламутровой шкатулки. Ее тонкие пальцы держат каждое украшение так, будто бы янтарь, изумруд или аметист в золотой оправе - каждый камень, на самом деле живое существо, которое ей боязно даже просто потревожить дыханием.
Старуха Жанна ворчит и требует, чтобы девочка не вертелась - морщинистые старушечьи руки с трудом удерживают щетку для волос, сооружая замысловатую прическу, осторожно заплетая вьющиеся, непослушные локоны. Тевак смеется и в шутку ловит ее ладони, чуть откидывая голову назад.
Она не так-то легко сходится с людьми, но перед этой старой женщиной почему-то пожелала предстать открытой - как на ладони. Она ее не боится, она ей доверяет. Может быть, потому морщинистые теплые ладони, пахнущие кухней, приправами и мылом, напоминают ей смуглые ласковые руки старой няни, наполовину креолки, когда-то давно, десять лет назад, игравшей с Тевак на своих коленях и точно так же, расчесывавшей копну мягких, шелковистых волос.
У Мадарао, наблюдающего от раскрытого окна за этой идиллией, старуха Жанна вызывает другие воспоминания - прямо противоположенные светлой улыбке Тевак сердитые морщины на лбу. Такие же ладони - загрубевшие, широкие, с длинными, кажущимися крючковатыми пальцами, были у одной хозяйки maison de tolérance, отвратительной старухи, от которой пахло луком и гнилью, а беззубый рот искажала жуткая усмешка. Сейчас, когда руки старой Жанны перебирают золотистые локоны его сестры, Мадарао кажется, что он опять оказался в старом кошмаре.
Он внутренне чувствует, что сюжет их с сестрой жизни идет по спирали.
И на миг перед его глазами встают улицы другого города, такой же теплый летний вечер и собирающаяся в небе гроза. Узкие переулки, тяжелая, давящая духота и сбитое надрывное дыхание в горле. Ленточка, крепко зажатая в грязной руке и страх в сердце, которое точно большая красная птица надрывно колотится в клетке ребер его груди. Мальчишка в потрепанной курточке, насмешливо окликнувший его с огромной бочки, прислоненной к стене соседнего дома из красного кирпича...
Несчастье сближает. Забавно, что на улицах еще сохранилась каким-то чудом та жалкая крупица участия, даже призраку которой нет места в высшем свете.
Старший часто вспоминает те уроки, что были преподнесены улицей. И те, что взрослые дали ему намного раньше. О человеческой злобе и жадности. О зависти и жестокости. О похоти и гордыне.
Они не смогли заставить его преисполнится отвращением к жизни, но научили не бояться смерти. Смерти, боли, небытия. "Не надейся - не умрешь. Только кажется, что это так легко..."
Он никогда не верил людям и никогда не ждал от них лучшего, большего, чем вообще может дать человеческая природа. О, у него было время изучить ее если не досконально, то уж точно - неплохо. У него было немало примеров, прошедших перед глазами.
Богатый аристократ, ради еще более больших денег решившийся на убийство родного брата и его семьи. Молодой жены - доброй, красивой, кроткой женщины и двоих детей - мальчика и девочки, тела которых так и не нашли на пепелище родового гнезда. Пожар уничтожил улики, но не свидетелей маленькой трагедии и старшему, несмотря на заглушенную годами жажду мести, доставлял некоторую злую радость тот факт, что до конца своих дней дядя по отцовской линии не будет спать спокойно, ожидая возмездия. Зная, что где-то по миру бродит мальчишка с взрослыми не по годам глазами, который видел в ту ночь его лицо и кровь на его руках. Который никому не расскажет, но который знает, просто знает о смертном грехе.
Иногда ожидание кары намного страшнее ее самой.
Вспоминая об этом, старший думает, что в его случае, он будет сам себе и судья, и исполнитель приговора.
Тонкая нитка речного жемчуга обвивает нежную белую шейку Тевак. Волосы убраны в затейливую прическу, и кроме жемчужной нити да легкой сеточки, которой подхвачены золотые локоны, на девушке нет никаких украшений. Скромно, почти бедно, но это будет благосклонно принято за стыдливую скромность, неопытность юной красавицы. Девственную чистоту и очаровательную бесхитростность, наивность юных лет.
- Она затмит собою любой бриллиант, - довольно хмыкает ле Санжин, любуясь чужим отражением в зеркале. - Ни к чему ей побрякушки. Да и румяна тоже не нужны, пожалуй.
Когда Тевак поднимает глаза на старшего брата - как бы спрашивая "Действительно так? А что же ты скажешь?", Мадарао хочется выйти из комнаты, громко хлопнув дверью - так, чтобы с потолка обвалился значительный кусок штукатурки и задрожали стекла шкафа с посудой на первом этаже. Уйти и, не говоря ни слова, потратить последние деньги на два билета - хоть в Новый Свет, но лишь бы подальше отсюда. Прочь от агентов Штаба и разведсети Центрального бюро. Прочь от этого проклятого задания, от этой мерзости и грязи. Прочь от своей судьбы.
Он колеблется пару минут, прежде чем улыбнуться в ответ - "Прекрасно выглядишь" и протянуть ей пару тонких, светлых перчаток - "Носи и не снимай весь вечер" и легкий, простенький веер. Он знает, что есть способ отсрочить и избежать неизбежное.
Но и Тевак знает, зачем он взял ее с собою. Зачем его просто заставили ее взять. Знает и старшему кажется, что она уже смирилась с тем, какую роль отводили и отводят женщинам в ордене-организации, что продолжает старые добрые традиции иезуитов.
Вовсе не сосуд со всей земной скверной - оружие. Сильнейшее оружие на земле, прекрасный клинок и самая лучшая дипломатия.
Цель оправдывает средства и с этим согласен практически каждый - пока "средствами" не становится что-то важное и дорогое. Кто-то важный и дорогой.
И потому мириться с этим иезуитским постулатом Мадарао не желает.
Все идет по спирали и все сложнее с каждым витком.
Маленькая сестра только кажется ребенком - все они давно на самом деле перестали быть детьми. Не снаружи, но внутри - в сердце и разуме.
У Тевак хрупкое, еще не оформившееся до конца тело девочки-подростка, но ей подвластна мягкая, кошачья грация и чарующий блеск глубоких темных глаз. Игра, кокетство в сочетании с нежной робостью. Легкое дыхание юности, легкий шаг по надраенному до блеска полу чужой гостиной. Тонкая талия, собственнически обхваченная в вальсе чужою рукой.
Весь вечер она носит белые перчатки до локтя - не снимая, как и велел старший брат и Мадарао кажется, что тонкая ткань защищает нежную, светлую кожу от прикосновений жарких мужских ладоней, которые было бы очень трудно смыть, вытравить из памяти.
Почему-то ему от этого легче.
От его сестры сейчас не требуется многого - только танцевать, очаровательно улыбаться и терпеть чужие прикосновения.
Старший гадает, так ли это легко ей дается, как выглядит.
Не легко, совсем нет. Только он видит не легкость, а измученность в нежной улыбке, усталость в каждом шаге, в каждом движении тонкой фигурки.
Мыслями Тевак сейчас не здесь - на чужом балу, а далеко в Риме. И руки, которые касаются ее, в ее маленьком иллюзорном мире принадлежат совсем другому человеку. Тому, память о ком она хранит в затасканном томике Шекспира.
Мадарао читает ее точно раскрытую книгу. Быстрый поворот головы, легкая - жертвенная улыбка. Добровольная жертва, измученная и усталая.
Тевак - девочка, маленькая девочка - не ребенок, подросток. Кто в ее возрасте, получая все - любовь, ласку, защиту, внимание, и Бог весть каким образом начитавшись поэтов Возрождения при этом, не начинал смотреть на все иначе?
Дружба между мужчиной женщиной все равно что два монастыря - мужской и женский, друг напротив друга. Даже если ничего не происходит - что-то уже есть.
Она не виновата в этом. Не виноват и забавный, добрый и строгий светловолосый мальчишка, ровесник Мадарао, которого Тевак когда-то тоже называла братом. К которому сейчас устремлены ее мысли, ее воспоминания, ее мечты. Тихое "Забери меня отсюда, забери меня из этого кошмара" никогда не будет сказано брату - только ему. Перед старшим рано повзрослевшая девочка-женщина будет неизменно представать ласковой, нежной, все понимающей и покорной ему и судьбе. Ни о чем не попросит, слова не скажет поперек. Если он по приказу сверху пошлет ее в особняк к тому виконту с бегающим взглядом старого сатира и неиссякаемым потоком сальных шуток – с совершенно недвусмысленной формулировкой действий, она не станет перечить. Покорно пойдет - без слез, с улыбкой - "я взрослая, я же все понимаю".
Если больно - пусть будет больнее. Боль - доказательство того, что ты еще жив. Это она хорошо усвоила еще с тренировок.
Ей сейчас очень больно выбираться из-под обломков своего стеклянного замка. Но забываться таким образом - не выход. Кто знает, может быть потом окажется возможным все изменить, повернуть вспять? Вернуть?
Если сейчас не совершить непоправимых ошибок.
К черту Париж. Он, быть может, и стоит мессы, но никак не Девы Марии. Его собственной маленькой Пречистой.
У Тевак своя маленькая трагедия, у него своя. Со всеми своими бедами и горестями, детскими обидами и жалобами сестра всегда раньше бежала к нему. Мадарао хорошо помнит зареванное личико, утыкающееся в складки его плаща на груди. У нее не было человека ближе и дороже, не было другого поверенного всех сокровенных тайн из самых дальних уголков ее нежного сердца.
Теперь иначе. Согласившись на это задание, уже одним своим приездом в Париж, он ее предал. Предал ее доверие тем, что позволил только на миг усомнится в нем. Дал повод к этому.
И поэтому на первом этаже старого особняка, ле Санжин ворошит в камине кочергой пылающую бумагу - черновик длинного письма, которое никогда не получит адресат. Четыре листа, исписанные прыгающими строчками, дрожащей девичьей рукой. Письмо, где каждое слово, наполненное безысходностью, буквально кричит о помощи. Не чернилами - кровью сердца.
Мадарао горько усмехается, вспоминая.
Если бы у Тевак хватило сил и отчаянья его отправить, то адресат бы был в Париже с первым же поездом. Бросил бы все и примчался по первому зову, отчаянному крику, жалобной мольбе, забыв про долгих четыре письма нелепых объяснений. Не выдержал бы, рыцарь.
Но Тевак просто предпочла не создавать никому проблем. Сломлена окончательно, окончательно смирилась или все еще во что-то верит - даже уже не так важно.
Важно, что все еще можно исправить.
К черту Париж и к черту мессу. "Рекомендации" кардинала он никогда всерьез не воспринимал и тем более никогда не собирался исполнять, Токуса, Тевак, Говард Линк могут спать спокойно. Его маленькой сестре не о чем волноваться - брат поклялся ее защищать и держит слово. А за этот вечер, за игру, где она сыграла роль приманки, наживки, он еще успеет попросить прощения.
И будет прощен.
- У вас очаровательная спутница, - слащаво улыбается "старый сатир", из которого надо вытянуть информацию во что бы то ни стало. - Надеюсь, она еще удостоит нас своим вниманием?
- Разумеется. Если вы не запамятовали о том, что у нас с вами еще есть дела.
Он уходит из особняка рано утром - в дождь, который, кажется, собирается утопить старый город. Будто бы маленькая копия библейского потопа. Мадарао смеется в ответ на воркотню ле Санжин и покидает их сумрачный "ковчег" даже не взяв с собой зонта.
С легким сердцем, открытым Богу и судьбе, к ней навстречу.
Небеса разверзлись, низвергая на землю потоки воды. Воспаленные как зараженная рана, полные тяжелых, свинцовых туч. Дождь яростно выстукивает на камнях мостовой песню бури. Прохожих практически нет - все попрятались по домам.
В такую погоду аристократу надо сидеть у огня с теплым пледом на коленях, томиком Горация в руках и коньяком на серебряном подносе. Простому, но состоятельному смертному - греться у камелька и есть свой сытный завтрак, предвкушая долгий сон после еды. Бродяге-бедняку - искать место в ночлежке потеплее.
Он ни то, ни другое, ни третье и его ждет нескончаемый шум дождя, стена ливня, обрушенная на город небесами. Как в легенде про покров Девы Марии, да только скрывающая не святую невинность, а тяжесть самого страшного смертного греха. Это ничего, ведь сейчас цель оправдывает средства.
- Блаженная Дева Мария, прости мне мои грехи.
Струи теплого дождя слепят глаза, бьют по лицу, стекают за отворот плаща. Одежда быстро намокает насквозь и неудобно сковывает движения, но Мадарао этого не замечает. Выплывет когда-нибудь правда об этом дождливом утре или нет - даже это сейчас его мало волнует.
Он знает как разрубить Гордиев узел, затянувший скользящую петлю вокруг тонкой, нежной белой шейки сестры и его собственных рук. И ему абсолютно все равно, что ему за это будет. За серьезный проступок, за шаг прямо противоречащий интересам Центра. За безумный поступок, цена которому - человеческая жизнь.
Ему плевать на все интриги святых отцов, не желающих платить из освященного кармана. На череду продуманных ими ходов, которую так легко оборвать одним ударом мизерикорда.
Дождь смывает потеки крови с мощеной камнем дороги, а бурлящие воды Сены милостиво принимают сброшенный с моста труп. Его обнаружат дальше по течению и то не сразу - несколько дней спустя, скорее всего. В карманах у несчастного не окажется ни одной ценной вещи и полицейским куда как просто будет все списать на ограбление. Страшная досадная случайность, такое случается.
Центр лишился одного из своих потенциальных осведомителей, которому скупые предпочли платить не деньгами, а женским телом.
И даже если тонкая нить приведет ищеек к старому особняку - там уже не найдут никого, кроме полуглухой ле Санжин, что смотрит за домом в отсутствие старого хозяина. Нет, у него никогда не было молодых наследников, верно путаете что-то, никто не приезжал.
Вот так вот просто. Выждать положенные два дня, получить телеграмму с приказом возвращаться - в Штабе не любят излишних трат казенных денег, и дело сделано. Приятную поездку в древний город и несколько дней в высшем обществе можно считать за отпуск, которого у них не бывает никогда.
Избавившись от тела, он точно пьяный бродит под дождем - по городу, проходя на Сите по Ноттердамскому мосту. Зачем-то забредая в собор и пристально рассматривая его цветные витражи, омытые водой тела скалящихся в злобной усмешке химер и горгулий.
В голове нет ни единой мысли, нет ни желания помолиться, ни прильнуть пылающим лбом к холодной решетке исповедальни. Он потерян и опустошен, кажется, тело еще никогда не было таким легким и таким тяжелым одновременно - пустота в голове и ноги, точно налитые свинцом.
Но в музыке дождя будто бы все чудится легкий, ненавязчивый мотив баркаролы, извлекаемый из черных и белых клавиш рояля. Тонкая нить, путеводная нить Ариадны через однообразный шум летнего ливня. Специально. Для него.
Мадарао следует за этой нитью, цепочкой призрачных звуков, остановившись лишь однажды - около небольшого навеса, под которым прячется от дождя маленькая цветочница со своей корзинкой роз. Она испуганно вздрагивает, приняв его сперва за подвыпившего повесу - чем иначе объяснить лихорадочный блеск в глазах, но быстро успокаивается при блеске золотых монет. Старательно перерывает свою корзинку, отыскивая самый пышный и самый красивый цветок.
- Pour votre chéri?
- Pour le plus beau sur terre.*
Тевак спит на своем неудобном диване не переодевшись с вечера и страшно измяв свое пышное алое платье. Письма и засушенные лепестки, бережно хранимые ее драгоценным Шекспиром, разлетелись по комнате, беспорядочно рассыпаны по полу. Книгу она по-прежнему крепко прижимает к груди.
Впервые за долгое время он будит сестру поцелуем - едва касаясь твердыми, холодными губами нежного, родного лица. Тевак просыпается мгновенно и тянется к нему, не обращая внимания на промокшую до нитки одежду. Смеется, запуская в мокрые, взъерошенные волосы тонкие пальцы и нежно отвечая на утренний поцелуй.
- Где ты так вымок? Куда ты уходил? И почему не разбудил меня? - она умудряется буквально забросать старшего брата вопросами.
- Помедленней, пожалуйста, - Мадарао шутя поднимает ладони в сдающемся жесте. - Не все и сразу.
И опустившись рядом, на край дивана, негромко говорит, что все хорошо, все в порядке.
Что больше ее никто не коснется, что больше ей не надо играть и притворяться превозмогая отвращение и стыд, произносить не надо - Тевак понимает его без лишних слов, неосознанно крепко сжимая в ладонях стебелек большой белой розы.
Можно не опасаться старой ле Санжин, которая может что-то подслушать. Теперь можно вообще не думать ни о чем.
Он выполнил клятву, он сдержал обещание.
Тевак устало опускает голову к нему на грудь и обещает после завтрака сыграть что-нибудь из Шопена.
В огромное в полстены окно бьет сноп солнечного света – дождь над Парижем, наконец, прекратился.
*- "Для вашей милой?"
- "Для самой прекрасной на земле".
@темы: .IV.5 Звуки, #fandom: D.Gray-man, D.Gray-man: Вороны.(табл.30)