.Вэл
Душа и сердце за матчасть!
Название: Cuncti simus concanentes
Фандом: D.Gray-man
Герои: Тевак, Говард Линк
Тема: Голос
Объём: 2852 слова
Тип: джен
Рейтинг: G
Размещение: запрещено
Саммари: "До рождества Христова две недели".(с)
Авторские примечания: в тексте использованы отрывки из паломнической песни Cuncti simus concanentes.

До Рождества Христова две недели. Медленно, точно тягучие голоса певчих в капелле при исполнении торжественного гимна тянутся дни, часы, минуты. Время кажется застывшим в легком морозном воздухе.
В старой церкви сейчас не поют святых песнопений – старик-викарий неожиданно слег с пневмонией, а замену так и не прислали. Службу не служат уже несколько дней и ходят, ходят даже среди истовых прихожан упорные слухи, что Господь старика точно этой зимой приберет. Старого, чуть сутулого, сухого как заборная жердь священника паства недолюбливает немного – чудной, странный даже для божьего человека. Упрямая линия рта, вечно сердито сжатые губы, высокий лоб мыслителя и водянисто-голубые глаза мечтателя-поэта. Как есть не от мира сего. И проповеди у него такие же – нервные, неровные. То о гневе Божьем, то о Его любви.
Фанатик, которого Господь не обделил умом, умудрившийся каким-то образом с этим странным сочетанием качеств дожить до седых волос. Церковь, где сейчас хозяйничают его помощники, кажется полупустой.
Спешащие мимо нее случайные прохожие – местные старожилы, кумушки-хозяйки, чопорные старики, молодые повесы, способные похвастать знанием всех притонов в округе, изредка останавливаются – перекреститься наспех, перекинуться со знакомыми парой свежих сплетен. Темы для разговоров всегда одни и те же – последнее решение бургомистра, подскочившие перед праздником цены на рынке, бесстыжие торговцы с площади, прием у какой-то чрезвычайно хорошенькой Амалии в этот вторник. И среди прочего и болезнь старика-священника.
До Рождества Христова две недели.
Никто из спешащих по своим делам взрослых не замечает, не обращает внимания на ребенка, ютящегося на холодном камне рядом с церковной оградой. Худенькие ладони держатся за чугунные прутья, слабый ветер играет с выбившейся прядью всклоченных светлых волос, из-под потрепанной, взрослой не форменной фуражки-кепочки с отваливающимся козырьком едва видно бледное личико. Нелепый головной убор постоянно съезжает на глаза и тонкие белые ручки время от времени тянутся его поправить, заодно плотнее кутая в кое-как залатанную шаль дрожащее в ознобе хрупкое тельце. В рваных просветах видна бывшая когда-то ослепительно белой ткань легкого, летнего платья.
Толстые дородные дамы, поглощенные последними новостями, все же иногда кидают косые взгляды в сторону нахохленной, точно маленькая птичка, бродяжки. В этих взглядах нет жалости или сострадания – только ленивое любопытство и раздражение. На скачущего рядом серого воробья они обратят ровно столько же внимания. Они поворачивают головы только, когда раздается резкий, хриплый кашель, недовольные тем, что это отвлекло их от разговора и вновь возвращаются к своим сплетням.
Кутаясь в свою драную, изношенную, почти не согревающую, пеструю как у маленькой цыганки шаль, Тевак считает цветы на дорогом платке пожилой женщины, остановившейся неподалеку и не участвующей в разговоре – истово шепчущей молитву. Две розы – одна белая, красная вторая, целая россыпь маленьких, незнакомых цветов. А вот эти три… Кажется, брат называл их камелиями.
Заметив на себе пристальный взгляд маленькой оборвашки, старуха сердито поджимает губу и идет прочь. Тевак на несколько секунд закрывает глаза и осторожно втягивает в легкие холодный воздух.
Раз. Два. Три. Она пытается тихонько взять первую ноту старого псалма, но тут же давится кашлем и святой мотив так и застывает, не родившись.
Она больна уже два дня и просто чудо, что это еще как-то удавалось скрывать. От старшего брата, от острого, наметанного глаза Токусы.
Она больна – хрупкое тело бьет озноб и ломает, сгибая пополам, страшный сильный кашель. Она больна. Но ей нужно петь.
Сердца, не смягченные словами Евангелия, не разжалобит вид маленькой простуженной попрошайки – бледной, с лихорадочным румянцем на щеках. Ей нужно петь, нужно. Но на третий день тонкий серебряный голосок предает свою хозяйку.
Старая пестрая шаль почти не греет, Тевак дышит на озябшие руки и крепко зажмуривается – глаза пощипывает, а щеки уже начинают жечь слезы.
Нельзя, нельзя, нельзя… Пускай их скорее высушит холодный ветер, заморозит своим легким дыханием.
Она пытается петь – тихонько, негромко, почти уговорив слабый голос послушаться. Одну строчку, затем еще одну. Пусть голос так слаб, что его почти неслышно, пусть в горле першит, пусть в ее сторону даже не смотрят. Господь не допустит, чтобы все было впустую. Он обязательно вознаградит за старание…
Она поет «Cuncti simus», спрыгнув с гранитного бордюра церковной ограды и опираясь ладошкой о холодный камень. Ветер треплет нечесаные с утра светлые волосы – у брата сегодня не было времени их заплетать, и кисточки пестрой «цыганской» шали. Она поет и тянет за подачкой тонкую детскую ладонь – робко, испуганно, пошатываясь как тростинка на ветру. Стыд от осознания себя попрошайкой и страх. Маленькая, слабая, беззащитная, жалкая…
Взрослых она боится меньше, чем подростков и сверстников – «собратьев по ремеслу». Счастье, что из-за холодного ветра их сегодня нет поблизости. А среди взрослых есть только три категории, которых необходимо опасаться – полицейских, подвыпивших франтов-повес и старых господ с сахарными улыбочками. Так, по крайней мере, Токуса всегда говорит.
Тевак не совсем понимает его слова, но больше всего боится одного старого аристократа, который иногда гуляет здесь пешком, ведя впереди себя на поводке здоровенного злобного пса. Этого человека даже местные кумушки-сплетницы окрестили как самого сатану – никогда не бывает в церкви, а завидев священника разражается гнусной, отвратительной божбой и грязной, страшной бранью.
У Тевак свои причины для страха. Однажды этот человек спустил на маленькую бродяжку своего пса и если бы не вышедший из церкви старый викарий, ей пришлось бы плохо.
Она поет, сжимая второй рукою края своего потрепанного пестрого платка. Где-то по улицам сейчас бродят Кире и Гоши в поисках случайной поживы, а старшего брата Токуса, скорее всего, сегодня потащил на площадь перед домом с белыми колоннами. Может быть, сегодня им удастся вернуться принеся с собой немного денег. А если повезет, то и столько, что и на угол в убогой ночлежке хватит, и поесть хорошо удастся, и завтра не надо будет снова идти сюда, к старой церкви…
Откуда золотые и медные, звонко звенящие монеты, Тевак имеет смутное представление, но знать не особо-то хочет.
От нее маленькой стайке беспризорников пользы мало – почти и нет никакой. Единственное, что она может – петь здесь, на старой паперти, в надежде тронуть сердца прихожан и к вечеру успеть сбежать от шатающихся поблизости взрослых бродяг, унося в крепко завязанном уголке своего платка несколько мелких монет. Только и всего. Однако она старается изо всех сил.
Но голос срывается и дрожит, она с трудом душит каждый новый приступ кашля, и не сразу замечает, что у нее есть слушатель. Пожилой мужчина в тонком осеннем пальто, устало опершийся на трость с железным набалдашником - около ограды, неподалеку.

Virgo sola existente en affuit angelus.
Gabriel est appellatus atque missus celitus.


Древняя песня на латыни, которую когда-то давно тихо пел принятый в круг бродяг у огромного, ночного костра старый, седой паломник. Сейчас исковерканность произношения с лихвой компенсируют искренность, чистота детского голоса и совсем не свойственное тексту отчаяние.
Выждав необходимую паузу, Тевак пытается на одном дыхании пропеть положенное «en concipies», но испуганно застывает, наконец заметив пожилого джентльмена. Слабый голос срывается, фальшивит, маленькая девочка, пошатнувшись, испуганно вскидывает руки – будто бы пытаясь оттолкнуть, отпрянуть, инстинктивно защищая себя.
Тевак слишком хорошо помнит, что у того аристократа, натравившего на нее свою собаку, тоже была трость – с львиной головой. И разве может маленький напуганный ребенок отличить железный набалдашник от серебряного? Лицо своего обидчика вблизи она никогда не пыталась разглядеть, стараясь лишь спрятаться побыстрее при его появлении.
Почти все взрослые - проходящие мимо церкви и прихожане для Тевак одинаковы.
Ей страшно и тонкий, слабый голос исчезает, вырвав из худенькой груди жалобный, испуганный всхлип и новый приступ кашля. Она догадывается, что, наверное, обозналась, спустя мгновение, и, хотя лицо старика все еще кажется ей смутно знакомым, досадует на себя – это была последняя надежда заработать жалкую подачку. Хотя бы пару монет. А теперь голос сорван, и она больше не сможет петь.
Музыкальная фраза повисает в холодном воздухе – неоконченная, грубо брошенная, резкая и Тевак чуть не плачет, но на плечо ложится ладонь в обтрепанной, грязной замшевой перчатке, а оборванную строчку подхватывает уверенный, чуть хрипловатый мальчишеский голос.

En concipies, Maria. Ave Maria.
Cuncti simus concanentes: Ave Maria.


Слова виреле льются легкой цепочкой, выстраиваясь в светлый гимн. А ладонь крепко сжимает плечо, осторожно поддерживает. Это прикосновение - больше и яснее любых слов, и Тевак благодарно поднимает глаза, разом забыв про все свои страхи. Теперь нечего бояться.
Обладатель той самой бесформенной кепочки с отваливающимся козырьком, что сейчас сползает Тевак на глаза, поет, и ветер треплет его короткие, пшеничного цвета волосы. Развевает, ласково играя, и во всем облике уличного мальчишки-оборванца, одетого в широкое, потрепанное, на размер больше, пальто, есть сейчас что-то отчаянное и прекрасное. Светлые, встрепанные ветром волосы, пятнышко грязи на чуть вздернутом носу, полосатый шарф на кадыке, единственная более-менее приличная черта гардероба – добротные, пусть и потрепанные немного башмаки… Чуть резкий, звонкий голос, который даже церковный гимн поет с неуловимо проскальзывающей интонацией марша – все в нем дышит удивительной твердостью, жизнью и упорством. Если нежный серебряный голосок Тевак всегда выражал мягкость, робкую застенчивость и смирение, достойное любой христианки, то у мальчишки совсем другая «манера исполнения».
Оборванная на середине и подхваченная через несколько минут мелодия явила собой удивительный контраст: запетая в расчете на жалость и сострадание, она завершена едва ли не предостерегающими нотками. Уличный бродяга, который выглядит лет на пять постарше маленькой певицы-попрошайки, поет, не отрывая настороженного взгляда от старика с тростью, крепко сжимая плечо девочки и прижимая ее поближе к себе. Будто бы подхваченная, продолженная и завершенная песня защищает малышку в потрепанной цыганской шали. В его голосе в каждой ноте, в каждом латинском слове звучит отчаянно-смелое «Только посмей, только тронь!». Так, что и церковный гимн звучит как вызов на поединок и предостережение одновременно. Исполнителю заметно все равно – бросит ли слушатель к их ногам несколько мелких монет или нет. В холодном, натянутом зимнем воздухе ощутима тревога мальчишки и его единственное желание – лишь бы источник, причина страха маленькой подруги убрался куда подальше да побыстрей бы.
Закончив петь, он больше не обращает на старика внимания – пусть наблюдает сколько душе угодно, а у него есть дела и поважнее.
И полосатый шарф мягко ложится на худенькие плечи девочки, мальчишка наклоняется, осторожно укутывая теплой тканью тоненькую белую шейку, поправляет сползший на сторону, видавший виды головной убор и завязывает в узел концы пестрой шали. Успокаивающе гладит по голове и, стянув с рук потрепанные перчатки – из теплой замши, но без пальцев, заставляет надеть их на тонкие, озябшие ладошки. Держит хрупкие пальчики в своих руках, пытается согреть дыханием. Обнимает, шепчет что-то и, помедлив минуту, нерешительно касается губами бледного лба. И, явно смутившись, лезет в карман, доставая оттуда тот полубесформенный шедевр кулинарного искусства местных торговок, который они продают лишь под Рождество. Бесформенная булка с начинкой – кажется, варенье, все еще теплая. Настоящее сокровище в эти холодные зимние дни.
Старик, опирающийся на свою полированную трость, все никуда не уходит, наблюдая за двумя маленькими бродягами, сидящими рядышком на паперти. Мальчишка наполовину высвободился из своего потрепанного пальто – так, чтобы отдать один рукав своей маленькой подруге. Вдвоем, тесно прижавшись друг к другу, они как раз помещаются под грубой, но теплой тканью. Девочка ест, согреваясь, и все пытается поделиться, однако мальчишка почти ласково, но настойчиво и твердо пресекает все эти попытки.
«Ешь, Тевак», - слышит старик тихий детский голос. – «Я не голоден».
Мальчику можно на вид дать лет одиннадцать, девочке - пять или шесть.
Одетые в поношенную взрослую одежду, растрепанные и худые, похожие на брата и сестру – оба светловолосые, с одинаковыми светло-голубыми глазами. Расправившись с булкой, девочка закрывает глаза, опустив голову на плечо мальчишки, который тут же прижимает ее к себе, крепко смыкая руки, укутывая теплом. И кидает настороженный взгляд в сторону подошедшего к ним старого господина.
- Твоя сестра? – подойдя поближе, старик все так же опирается на свою трость.
Недоверчивый взгляд исподлобья и слабый кивок в ответ. Цепкое, но осторожное детское объятье только крепче – будто бы так можно защитить, закрыв собой от любой угрозы, большой или малой.
Улицы быстро учат осторожности и их уроки достаточно жестоки – через несколько месяцев мир начинает строго делится на своих и чужих. Но видимо, тонкая грань все еще не стерлась окончательно – мальчишка хмурит брови, но все-таки позволяет старику осторожно коснуться белокурой головки своей маленькой подруги, пощупать бледный лоб.
- Простудилась она, - качает головой старый господин. – Но температуры пока нет. Ей бы полежать несколько дней да что-нибудь теплое попить. Не пускай ее сюда больше пока, здесь на ветру ей только хуже станет... Иди домой. Чьи вы, у кого живете?
Мальчишка хмурится и, поправляя кепочку на голове «сестры», коротко бросает:
- Ничьи, где придется. А вы сами-то кто? Врач?
В его словах скользит совершенно естественное для маленького бродяги недоверие, а твердость и вызывающие нотки голосу придает, кажется, только присутствие «младшей сестры». Когда рядом эта малышка, он не только может быть – должен быть сильным и должен ничего и никого не бояться. Он должен защищать ее.
И все же детский голос резок, но не груб. Мальчик совсем не похож на тех юных уличных разбойников, ловко запускающих руку в чужой карман. Он кажется достаточно хорошо воспитанным и до уличной жизни явно происходил из приличной, если не из интеллигентной семьи. Он насторожен только потому, что это – естественная защитная реакция, но склонен скорее к доверию – старый джентльмен в его глазах выглядит достаточно доброжелательным. А ответ старика, кажется, окончательно успокаивает ребенка.
- Нет, я не врач. Но в медицине немного разбираюсь. Я викарий в этой церкви.
Поддержка чудаковатому старику-священнику приходит неожиданно и с самой неожиданной на то стороны. Чуть разлепившая глаза Тевак несколько минут внимательно вглядывается в морщинистое, строгое, но доброе лицо и тихонько подает голос, обращаясь к своему защитнику:
- Говард, он не лжет. Это хороший человек.
И ее слова окончательно разглаживают тонкие складочки на нахмуренном лбу мальчишки.
Спустя полчаса они пьют горячий чай в жилых помещениях при церкви и доедают остатки обеда помощников викария. Сам старик ушел в ризницу надевать облачение – месса зазвучит сегодня вечером под торжественно-тяжелыми сводами Божьего дома.
Когда служба вот-вот начнется, детей приводит в церковь помощник священника. «Можете посидеть на хорах в уголке», - улыбается он, делая вид, что не заметил запрятанного в карман ветхого пальто большого ломтя хлеба.
Маленькие бродяги слушают мессу, притаившись где разрешено – как два воробушка под стрехой, тесно прижавшись друг к другу. К середине службы девочку уже клонит в сон, а мальчишка приглядывается к обстановке, явно продумывая пути к отступлению. И все же, по окончанию пения и проповеди о любви, о Небесной Благодати и о страданиях Христа, он опускается на колени в пыльном проходе и тихонько молится, крепко прижав к груди сплетенные ладони.
Дети сбегают сразу же по окончанию молитвы, не дождавшись ни помощника викария, ни его самого. Это вовсе не неблагодарность – все слова признательности были вежливо сказаны старшим мальчиком еще за трапезой. Нет, дело совсем в другом – падре явно не стоило говорить о церковном приюте. А его помощнику следовало бы затворить черный ход, но только, судя по его лукавой улыбке, повадки уличных бродяг он знал намного лучше своего мечтательно-фанатичного патрона.
В одном кармане лежит кусок хлеба, в другом позвякивают монеты. Они пробираются грязными переулками туда, в то место, которое уже давно зовут своим домом – в убогую ночлежку на окраине, условное место встречи. Девочка крепко держится за руку своего спутника и плотнее кутается в свою пеструю шаль.
- Ты только брату не говори… Он рассердится, - слабо лепечет она.
- Не скажу. Скажем, что тебя только сегодня продуло. Но больше никогда так не делай. Говори сразу, ладно? Мне, если его не хочешь расстраивать.
- Хорошо. Спасибо…
- Перестань, - мальчишеская ладошка крепче сжимает тонкую ручку.
«Любой из нас на моем месте поступил бы так и сказал бы то же самое».
- Говард…
- А? – он слегка замедляет шаг – не слишком ли быстро? – Ты устала?
- Нет. Не волнуйся. Просто… - он едва может расслышать тихий, смущенный шепот: - Ты такой заботливый… Спасибо тебе.
И он не знает, что на это ответить. Нежных, ласковых слов было немало в обиходе его матери, ушедшей в лучший мир две зимы назад. В обиходе же уличного мальчишки нежностям нет места. Да и стыдно признаться, что его самого смущает этот робкий шепот – до румянца на бледных щеках.
И он говорит просто, не зная куда деть собственную робость и то странное чувство, ощущение тепла в груди, при виде этой хрупкой, нежной маленькой девочки.
- Тевак, за это не благодарят, - и добавляет, чуть тише, крепко сжав ее руку в своей. – Я всегда буду защищать тебя, обещаю.
У самых дверей ночлежки их уже ждут свои. И маленькой Тевак не обязательно знать о том, что две из тех шести золотых монет, самостоятельно переданных ею в руки старшего брата, прятавшего свою тревогу и страх за родную сестру под слабой улыбкой, пошли на плату за самый теплый угол – за четыре дня. Еще две – на лекарство для нее самой, а две оставшиеся – на еду. Деньги, подаренные щедрой рукой старика-викария, растаяли очень, очень быстро.
И ей совсем не обязательно знать о том, что в старой церкви уже с Рождества новый священник – более молодой и практичный, менее жалостливый.
И маленькая Тевак, через неделю вновь обретшая свой нежный, серебряный голос, никогда не узнает, что старый викарий умер под Рождество, сослужив свою последнюю мессу холодным декабрьским вечером того дня, когда ему стало обманчиво лучше. Она не узнает и бытовавшую какое-то время в церкви историю его смерти – мол, после мессы старик целый час промолился в холодном помещении об исцелении некоего ребенка, а вернувшись домой, слег обратно в постель и на следующее же утро скончался.
И только одному Господу Богу будет известно, что перед кончиной старику все чудилось пение ангелов и нежный, серебряный детский голос среди их ровного, стройного хора.

@темы: D.Gray-man: Вороны.(табл.30), .IV.5 Звуки, #fandom: D.Gray-man